Журнал «Юность» - Журнал `Юность`, 1973-2
Надо знать и этого Островского, Островского той поры, чтобы измерить всё величие его подвига, глубину его духа. «Я иногда с сожалением думаю, — пишет он, — сколько энергии, бесконечного большевистского упрямства у меня уходит на то, чтобы не удариться в тупик».
Напомним себе еще раз: борьбу ведет человек, каплю за каплей отдавший свои силы, здоровье новой жизни. Вот прекрасный, казалось бы, повод разочароваться, захандрить и озлобиться, повод, которого многие, увы, не упустили.
«Конечно, будешь писать, — обращается он к другу, — потому что у меня сейчас дни темнее, чем обычно». Это, пожалуй, самая громкая жалоба Островского. Однако не надо представлять его себе этаким агнцем божиим, смиренно переносящим удары судьбы и людей.
«Пусть рвачи пролезают, занимают квартиры, мне от этого не жарко. Место бойца на фронте, а не в тыловых склочных дырах… Я думаю, что лучше жить в уборной и написать книгу, нежели два года добиваться квартиры и из-за этого ничего не написать».
Он не прекраснодушный мечтатель и не оторванный от земли «романтик». Он и в минуты величайшего творческого напряжения и в часы полного «разгрома» мыслит и чувствует ясно, трезво, оптимистически, являя собой образец подлинного гуманиста нашего времени, воплотившего в себе гуманистическое наследие многих и многих поколений.
«Веселый говор, счастливый смех женщин, а у меня крепко сжаты губы. Молчу. И от сурового парня уходят после 2–3 слов. Думают, злой, Как и ты в первую встречу. — Это из письма Г. М. Алексеевой. — Грусть заполнила всего. Море напомнило о прошлом, о разгроме всей моей личной жизни. И я не борюсь с грустью, она служит мне».
Помните пушкинское, «печаль моя светла»?
Он ни минуты не сомневается в том, что его ждет…
«Тем более недопустимо отвлекаться, потому что моя жизнь — это считанные дни». Трудно подыскать слова, которые были бы достойны, чтобы оценить это необыкновенное, без рисовки, без позы, без отчаяния и без надежды мужество. А он ещё находит в себе силы поддерживать других. «Я могу сказать лишь одно: я в своей жизни тоже испытал горечь измен и предательств, — пишет он обратившейся к нему женщине. — Но одно лишь спасало: у меня всегда была цель и оправдание жизни — это борьба за социализм. Это самая возвышенная любовь. Если же личное в человеке занимает огромное место, а общественное — крошечное, тогда разгром личной жизни — почти катастрофа. Тогда у человека встает вопрос — зачем жить? Этот вопрос никогда не встанет перед бойцом. Правда, боец тоже страдает, когда его предают близкие, но у него всегда остается неизмеримо больше и прекраснее, чем он потерял».
Островский упорно и многократно, с полной убеждённостью в правоте своей — и он действительно был прав — называл себя счастливцем. Да, он был счастлив. Счастьем борьбы и творчества. Что же касается разрушительной болезни, того ужаса неподвижности и мрака, в который он был повергнут, то это, как камень на дороге, в который он упирался плечом до тех пор, пока не пал бездыханным.
Своим «Жизнь дается человеку один раз» Островский обозначил могучую ветвь человеческих характеров, растущую сквозь годы.
«Я ПОЛНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ ХОЧУ БЫТЬ…»
Сергей Чекмарев родился в 1910 году. Он всего на шесть лет моложе Николая Островского.
И умер несколькими годами раньше. Но так уж стремителен бег времени, что мы относим Чекмарева к совсем другой эпохе. Островский, Корчагин — это гражданская война, это борьба с разрухой. Время Чекмарева — заря первых пятилеток, начало великих переворотов в деревне.
Москвич, сын зубного техника, он не принадлежал к тем социальным категориям, перед которыми в те годы широко распахнулись двери в мир. После окончания средней школы он не смог поступить ни в МВТУ, ни в университет, хотя экзамены и в тот и в другой вуз сдал с блеском. Три года он числился в безработных, отмечался на бирже груда. И лишь в 1929 году поступил в Воронежский сельскохозяйственный институт на животноводческий факультет.
Никогда он не думал быть зоотехником, но стал им, и профессия эта, работа в совхозах Башкирии были для него источником многих истинных радостей, одной из главных тем его писем, дневниковых записей, стихов.
Но проработать здесь Чекмарев успел немного.
С марта 1932 года по май 1933-го. Весной второго года пятилетки, которую он называл в своих стихах, в цисьмах «большевистской», он погиб смертью, которая была почти предсказана им за два-три года до этого
Ты думаешь; «Письма
В реке утонули»,
А наше суровое
Время не терпит.
Его погубили
Кулацкие пули.
Его засосали
Уральские степи…
Утонули не письма… Переправляясь в совхозной телеге через реку, погиб сам поэт. Тайна его смерти до сих пор остается неразгаданной. Его рукописи обнаружены спустя двадцать с лишним лет…
С точки зрения обычных, житейских представлений жизнь Чекмарева полна неурядиц, неудач, разочарований…
Блестяще сдать экзамены в университет, заслужить на экзаменах в МВТУ прозвище «новоявленного Лобачевского» — и не попасть ни в тот, ни в другой вуз! Три года подряд потом отмечаться на бирже труда в ожидании работы… И, наконец, поступить в сельскохозяйственный институт по специальности, которую, мягко говоря, никак не назовешь его призванием, его, математика и поэта… Стать зоотехником и потом всю жизнь работать в незнакомой сфере… И из-за работы этой в далеких башкирских совхозах быть постоянно в разлуке с любимой девушкой, почти потерять её… Что ещё, собственно говоря, нужно для того, чтобы и в собственных глазах да и с точки зрения окружающих прослыть неудачником? А он о первой и главной своей неудаче, о такой, что и сегодня многих молодых людей сбивает с ног, пишет с улыбкой:
Я верю, я охотно верю
В людскую светлую судьбу—
Нет места в человеке зверю,
Как нету мест в МВТУ.
И дело тут, как увидим еще, отнюдь не в легкости характера и не в безразличии к своему будущему. Наоборот, Чекмареву в глубочайшей степени было присуще то высшее чувство ответственности за себя, которое нечасто приходит в столь раннем возрасте и которое связано с представлениями не о собственных успехах и тяготах, а о заботах страны, народа.
Тем из нас, кто не является историком по специальности и не готовит себя к этой миссии, трудно, почти невозможно бывает охватить пониманием все особенности той или иной исторической эпохи разом. «Пройденная» уже однажды в школе, затем, быть может, ещё и в институте, она будет снова и снова возвращаться к нам, поворачиваясь то одной, то другой своей гранью с каждой новой прочитанной книгой, с каждым увиденным фильмом или спектаклем, а то и песней тех лет или о тех годах. Грани эти не всегда можно будет разложить мирным рядком, часто они будут сталкиваться друг с другом, входить в противоречие.
Книга Чекмарева, его стихи, письма, дневниковые записи — как свежее донесение с поля боя. Это чистое и честное, не замутненное никакими последующими поправками и откровениями свидетельство очевидца, современника и действователя таких лет, к которым внимание наше и самый пристальный, напряженный интерес никогда не ослабнут и не иссякнут.
Поэтом, «каких немного сейчас, какие нужны нам до зарезу», назвал Сергея Чекмарева Константин Федин, когда познакомился с его рукописями.
Сергей Чекмарев.
Но сам Сергей не считгл себя поэтом: «Я прежде всего хочу любить, а потом уже писать про любовь, прежде хочу видеть, жить, потом уже писать о жизни. Первую половину жизни я буду писать для себя, вторую — для всех».
Второй половины жизни у Чекмарева не было. Но то, что он писал в первую её половину, писал для себя, пережило его и будет жить долго. Потому что сама его короткая жизнь была от начала до конца, до последнего дыхания творческим актом. В этом урок его для нас. Постараемся же уяснить себе, что такое способность так вот жить, способность и потребность — удача, наказание, судьба, крестная ноша? Врожденное это или приобретается?
Мы говорим о творческом наследии Чекмарева; книга. Но привычное слово в данном случае ещё очень мало объясняет. Книга Чекмарева, изданная впервые через двадцать с лишним лет после его смерти, необычна и неповторима, как на неё ни взгляни. Не только содержанием или, скажем, стилем. На двухстах с половиной страницах в хронологической последовательности собрано всё, что сохранилось. От юношеских совсем стихотворений «Здравствуй, бабушка и Нина, здравствуй, Лида и Бутон», от заметок в семейную стенгазету и писем родным и знакомым до… Впрочем, и «до» это не прозвучит столь уж внушительно. До тех же писем, дневниковых записей. До стихов уже повзрослевшего Чекмарева, которых всего несколько и которые так же, как и ранние его заметы, не предназначались для печати.